Россия и большевизм - Страница 36


К оглавлению

36

Некогда, совпадая с границей бывшей России, черта эта казалась неподвижной. Но потом сдвинулась, начала подходить к нам все ближе и ближе, окружать нас все теснее, безысходнее, пока, наконец, не прошла среди нас, не разделила нас и сама не разделилась на множество черточек — трещинок: так трескается слишком сухая земля. Вместо одной границы внешней — тысячи внутренних. Всюду они замелькали, кровавые, не только между политическими партиями, но и между отдельными лицами. Все мы — бывшие братья, по любви к России, по муке изгнания — той казни, которую древние считали немногим лучше смерти. Но вот между братом и братом легла кровь.

Что же делать? Ясно, может быть, даже слишком ясно, что «мы призываем к объединению всех сил, борющихся с большевиками, — говорит один из самых доблестных наших борцов, Сергей Петрович Мельгунов. — Фронт единый, внепартийный и даже разнопартийный, не является для нас утопией… Мы зовем в свои ряды и монархистов, и республиканцев, и социалистов» («Борьба за Россию», № 62).

Это значит: множество черточек крови снова слить в одну черту; множество границ внутренних соединить снова в одну внешнюю. Или другими словами: вернуться от 28-го года к 18-му, а может быть, и дальше, к 17-му, к Февралю, кануну Октября. Но, если бы и можно было вернуться к невозвратному, это бы нас не спасло: как не было у нас тогда чего-то нужного для единого фронта, так нет и теперь. Чего же именно? Воли к России «национальной», — думает Мельгунов. Но только ли этого, — вот вопрос.

Воля к единому фронту зависит у Мельгунова от веры его в близкое падение советской власти: «Власть, десять лет мучившая русский народ, готовится испустить дух». Десять лет готовится; где же порука, что еще лет десять не будет готовиться? Если повод к объединению только этот, он слаб.

Все, что нас разъединяет, несущественно; спорить о русской республике и монархии, когда нет России, бессмысленно; или единый фронт, или отказ от борьбы. «Все это такие аксиомы, что скучно повторять одно и то же», — одно и то же повторяет Мельгунов. Почему же никто в «аксиомы» не верит? Потому что голос крови сильнее, чем голос разума.

«В 1919 году, когда армия Деникина приближалась к Москве, мы, социал-демократы, произвели мобилизацию в красную армию… Не скажу, что мы делали это с легким сердцем, но скажу, что мы считали и считаем сейчас этот жест своей исторической заслугой… И в то же время были в рядах нашей партии лица, воевавшие на стороне Деникина с красною армией. Можно ли говорить о коалиции элементов… направляющих друг против друга заряженные винтовки?» Страшное, в своем невинном бесстыдстве, признание это делает какой-то «Социал-демократ» в «Днях» (27 февраля 1928), хотя и хвастающий «исторической заслугой» братоубийства, но имени своего назвать не посмевший. Меру близости нашей к «единому фронту» не дает ли одна возможность такого признания?

Да, кровь между нами легла и лежит. Никаким песочком политическим ее не засыпать, потому что она легла глубже политики. Где же именно? Чтобы это увидеть, надо вспомнить то, что мы так легко забываем: враг наш — коммунизм — не политика, а «религия» — антирелигия.

Я никогда не забуду беседы с только что из России приехавшей — не бежавшей, не высланной, а приехавшей по советскому паспорту (тут разница огромная), супружеской четой: он — молодой религиозный философ; она — простая, тихая, добрая женщина; оба русские интеллигенты родного старого облика извне, а внутри совсем новые, чуждые; пламенные, хотя, кажется, недавние, христиане, Тихоновской церкви церковники, «яростно», если можно так выразиться, «аполитичные».

Вместо того, чтобы осведомлять друг друга о близком и нужном, мы начали, по скверной русской привычке, далекий и ненужный спор.

— Свергнуть большевиков нельзя никаким внешним революционным действием, а можно только внутренним подвигом любви, — это собеседник мой доказывал мне, побеждая мою языческую строптивость своей христианской кротостью. Верно было все, что он говорил, свято — и возмутительно: как бы нагорная проповедь на людоедском пире; слова любви под хруст костей.

— Зла нельзя победить злом, а можно только добром, ненависть — только любовью, вот что мы, в России поняли, а вы здесь, в эмиграции, все еще не понимаете. Вольно взяла на себя Россия свой крест, вольно страдает и, пока не дострадает, — не спасется. Дайте же ей дострадать до конца!

Слово «дострадать» он выговаривал так, что у меня пробегали мурашки по телу, и все почему-то вспоминалось, — мы сидели за чайным столом, — как Иван Карамазов запустил в черта стаканом.

— Ну, а если бы англичане начали войну с Россией, с кем оказались бы вы? — вдруг спросила жена его, все время молчавшая. Англия тогда только что порвала с Советами, и была та минутка, когда не в Европе, а в России говорили о войне.

— С кем оказались бы мы? Не с большевиками, конечно, — ответил я, поглядывая с отвращением на стакан.

— Значит, вы были бы против России? — не унималась она.

— Да, против, если Россия — то, что вы говорите…

Все вдруг замолчали, и красная черта прошла по белой скатерти. О если бы это были обыкновенные, в кожаных куртках, «антихристы», я знал бы, что делать!

Мы расстались хуже, чем враги, — как живые расстаются с мертвыми.

Церковь — из всех человеческих союзов крепчайший. Но вот, как это ни страшно, надо правду сказать: черта крови прошла и по Церкви; здесь-то именно глубже всего. Все черты разделения в политике идут, зримо или незримо от этой главной — в религии; явные, многие расколы — от одного тайного, церковного. Надо ли об этом говорить? Сколько ни молчи, — скажется. Страшен церковный раскол, но не для Церкви. Скалы Петровой, а для нас, строящих на ней свои дома, и домишки, и лавочки.

36