— Ишь ведь, ай, — улыбнулся он мне какою-то материнской улыбкой.
Я понял, наконец, что волка нет и что крик: „Волк бежит!“ — мне померещился.
— Ну, ступай, а я те вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь. — Ну, Христос с тобой!
И он перекрестил меня и сам перекрестился… Если бы я был собственным сыном его, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлой любовью взглядом».
Это вспомнилось Достоевскому лет через пятнадцать, в Сибири, на каторге, в день Светлого праздника.
«Я считался за казармами острога… Мне встретился М-цкий, из политических: он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули, и губы затряслись.
„Je hais ces brigands!“ — проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо» («Дневник писателя». 1876. Февраль. III).
Вспомнилось и через пятьдесят лет, в конце жизни, когда писал Достоевский о «русском народе, Богоносце».
«Je hais ces brigands». — «Я ненавижу этих разбойников!» — это значит: «Русский народ дик и зол». — «Наших детей и нас ждет что-то ужасное». «Волк бежит!» — на этот крик ужаса отвечает «с материнской улыбкой» мужик Марей — «русский народ, Богоносец»: «Уж я тебя волку не дам!» И крестится, и крестит мальчика. «Два спасения от грозящей русскому народу гибели: сила Креста и сила Земли». Пальцем, запачканным в земле, прикасался мужик Марей к устам нареченного сына своего, Достоевского; как тот пустынный серафим отверзает уста пророка.
«Видно, прошли сроки уже чему-то вековечному… что приготовлялось в мире с самого начала его цивилизации» («Дневник писателя». 1877. Январь. I). — «Точно все перекопано и наполнено порохом (в Западной Европе) и ждет только первой искры» (1876. Апрель. I). — «Все ждут войны с коммунизмом… врагом всей Европы… У миллионов демоса, во главе всех желаний, стоит грабеж собственников… В том-то и заключается вся „социальная идея“, о которой им толкуют их вожаки… Они (коммунисты) победят несомненно, и если только богатые не уступят вовремя, то совершатся страшные дела» (1876. Март. I). — «В России же этого не может быть совсем: наш народ доволен, и чем далее, тем более будет доволен… А потому и останется только один колосс на континенте Европы — Россия… Это случится, может быть, гораздо скорее, чем думают. Будущность Европы принадлежит России!» (1876. Апрель. I).
Все это и значит: «Солнце показалось на Востоке, и с Востока начинается для человечества новый день». Русского народа, Богоносца, — мужика Mарея лицо, — вот над миром восходящее солнце.
Но если бы Достоевский не предчувствовал, что, прежде чем взойдет солнце, «нас ждет что-то ужасное»; что остерегающий крик: «Волк бежит» — ему не совсем померещился и что не бывший и не настоящий, а только будущий русский народ явит лик Богоносца; если бы Достоевский всего этого не предчувствовал, то мог ли бы написать самую вещую из всех своих книг — «Бесов»?
Русский народ оказался гадаринским бесноватым.
«Он имел жилище в гробах, и никто не мог связать его даже цепями, потому что многократно был скован оковами; но разрывал цепи и разбивал оковы; и никто не в силах был укротить его» (Марк. 5, 3–4).
Оборотнем оказался мужик Марей. Только что успокаивал испуганного мальчика: «Уж я тебя волку не дам!» — и вот, сам вдруг обернулся волком; страшно исказилось лицо: вместо «материнской улыбки» волчий оскал зубов; волком воет, бежит в лесную дичь и глушь, в звериное логово — «Евразию».
Будь у эмиграции новое, действительно «пореволюционное» сознание — критика, — поняли бы, может быть, как мог произойти этот, говоря языком Достоевского, «скверный анекдот» с русским народом-Богоносцем.
Самая терзающая мука — даже не само убийство России, а то, что русский народ — пусть даже не весь, а только малая часть его (есть ли тут мера большого и малого?), — оказался сообщником убийц России; что с такою внезапною легкостью предал он свою тысячелетнюю святыню — христианство, и надругался над ней. «Вспомни мои слова: за это придет наказание, когда его не будете ждать».
Между «Преступлением и наказанием» (одна из глубочайших тем Достоевского) связь нерасторжима, в нравственном законе так же, как в законе механики: угол падения равен углу отражения; злые будут наказаны, добрые — награждены. Но в свободе Христовой связь эта как будто расторгнута и даже опрокинута: добрые наказаны, злые награждены. Так — в низшем порядке, эмпирическом, а в религиозном, высшем, — зло само себя казнит погружением в себя, отпадением от высшей сферы бытия — Добра-Бога; и добро само себя награждает приобщением к этой высшей сфере.
Самое страшное в убийстве России то, что все еще русский народ или какая-то часть его остается с Каиновым клеймом на лбу, окаянной и нераскаянной; что зло сейчас в России победило, добро побеждено, как нигде и никогда. Самая терзающая мука — вопрос без ответа: за что? За что страдают невинные? Будь у эмиграции критика — общая совесть, общее сознание, — поняли бы, может быть, что спрашивать надо не «за что?», а «для чего?»; поняли бы «соблазн и безумие Креста»: для чего пострадал на кресте Невиннейший…
«И проходя, увидел Иисус человека, слепого от рождения.
Ученики Его спросили у Него: Равви! Кто согрешил, он или родители его, что родился слепым?
Иисус отвечал: не согрешил он, ни родители его; но это для того, чтобы на нем явились дела Божии» (Иоанн. 9, 1–3).
Будь у эмиграции критика, поняли бы, какое великое дело Божие совершается сейчас в невинных муках России.
Первая половина пророчества Достоевского уже исполнилась с ужасающей точностью: «бесы» вошли в русский народ или в какую-то часть его; будь у нас критика, поняли бы, может быть, что и вторая половина исполнится с такою же точностью.