Уж, конечно, не я буду ставить эстетику на первое место; не ставят ее и наши «парижане» и, наверно, добьются когда-нибудь того, что им поверят. Но от «хорошего вкуса» они, конечно, не откажутся, и хорошо сделают. Без вечной триады, на которой так настаивал Вл. Соловьев, — «Истина, Добро, Красота» — никак не обойтись. «Парижане», действительно, «равнодушны» к проповеди старых по-революционеров и нео-демократов из Нового Града, где Бердяев стучит молотком по голове: «свобода, свобода!» Это, однако, еще не признак, что они все «Октавы» и утонченно сойдут на нет. Во всяком случае, мне кажется, не следует поощрять захолустности, провинциализма, ради чего бы то ни было. К «дурному вкусу» должно относиться с той же суровостью, с какой мы относимся ко всякому другому несчастному свойству русского эмигранта. Прощать многим многое можно, и долго прощать; поощрение — дело другое: его никакая тактика не оправдывает. Я не «пасу» никого, но когда меня спрашивают, я одинаково указываю на обе опасности: и на то, что называется «дурным вкусом», и на обожествление «хорошего». Это — правда, которая от «климата» не зависит; беда, если мы о ней забудем и заговорим, поддавшись «климатическим» влияниям.
Философов, кажется, их не избег. Он заверяет, что символические и не символические провинциалы полны «дурного вкуса», но «несомненно ищут свое подлинное бытие в пафосе Жюльена» и «твердо знают, что якобинца, который хочет их арестовать, лучше застрелить». А «парижане» «в величии хорошего вкуса» не об этом думают: они читают Джойса.
Мы опасаемся что-нибудь утверждать насчет «подлинного бытия» этих активистов, предполагаемого «якобинца» и «выстрела»; мы не знаем о них пока ничего. Почему «парижане» с Философовым менее осторожны? Почему так уверенно судят о нашем «подлинном бытии», — на основании Джойса? Они тоже ничего не знают ни о здешнем «климате», ни о нас: ничего, только о нашем «хорошем вкусе».
Кстати, насчет Джойса. Если дело в настоящем Джойсе-писателе, то, по-моему, особой нужды в нем нет, хотя и «бояться» его тоже нет резона. Если же, как я подозреваю, для Философова и «провинциалов» Джойс некий символ и разумеют они современную иностранную литературу (всяких «Прустов, Мориаков, Честертонов»… а ведь с этого речь и началась!), тут уж разговор другой. Я глубоко убежден, что новое знакомство, — с таким проникновенным писателем, как Честертон, например, — не отнимет активизма у русского эмигранта. А склонному к литературе и поэзии поможет с бóльшим вкусом разбираться в Лермонтове, Пушкине… Гумилеве, вообще в литературе отечественной.
Быть человеком — значит иметь возможность двигаться не только телесно, физически, но и нравственно, духовно, вверх и вниз, в высоту или в низину, к добру или к злу. Человек есть единственное в мире существо глубокое и высокое, единственная мера всех духовных глубин и высот.
Но вот в нашем человеческом мире, трехмерном, появились существа какого-то иного двухмерного мира, где нет ни высот, ни глубин, а есть только плоскости, и сами эти существа тоже абсолютно плоские. Эти существа в человечестве были всегда. Первым увидел и узнал их Достоевский в лакее Смердякове.
В кровавой слякоти Великой войны родился иной Смердяков, исполинских размеров, абсолютно плоское существо, и родил бесчисленное множество себе подобных.
В русском коммунизме воля к социальному равенству становится волей к абсолютной плоскости, к уничтожению всех глубин и высот. Это как бы исполинский пресс, вдавливающий человеческую личность в толщу «паюсной икры».
Эти Смердяковы, абсолютно плоские, уже ничего не стыдятся и не страшатся. Никогда не убьют они себя и никогда не перестанут убивать других, чтобы осуществить свою плоскость и сделать всех подобными себе. Средство у них для этого только одно — истребление всех не двухмерных, не плоских существ.
Надо спрашивать не о том, можем ли мы, русские люди, примириться с русскими коммунистами или вообще с коммунистами, а о том, могут ли они примириться с нами. Нет, не могут. Между ними и нами происходит борьба не двух политико-социально-нравственных, философских и религиозных миросозерцаний, а двух миров, двух метафизических порядков бытия. Им быть — не быть нам, нам быть — не быть им.
Самый вопрос о возможности «эволюции» в русском коммунизме, об отказе его от неизбежного для него, непрерывного физического и духовного человекоубийства — самый этот вопрос уже показывает, что в самих спрашивающих уже совершилась нужная для коммунистов «эволюция» в их сторону.
Так как власть русских коммунистов, действующая силой, действий своих ни изменить, ни прекратить не может, то мы считаем, что без действий на нее тоже силой, без ее насильственного свержения нельзя положить начало воскрешению человека ни в России, ни в мире.
Каждый, кто бы ни начал войну с русскими коммунистами, будет воевать, хочет ли он этого или не хочет, знает или не знает, не с Россией, а за нее, и не только за нее, а за все человечество, ибо торжество того мира, нечеловеческого, двухмерного, есть гибель нашего, трехмерного, глубокого и высокого человеческого мира.
И нет той цены, которую нельзя было бы заплатить за победу в этой борьбе, ибо самой высокой цены стоит человек и человечество.
Со времени перехода Савинковым советской границы — это самый большой удар по эмиграции. Чувство огорчения и досады охватило многих при прочтении известия об отъезде Куприна.
Отъезду Куприна не надо, конечно, придавать никакого политического значения. Это — явление чисто бытовое, бегство от бедности, от голода.